Во время бичевания пели псалом. После этого я сел на пол. Ко мне подступил проповедник, или мудрец (о, сколь смехотворны дела человеческие!), и разрешил меня от отлучения. Итак, открывались теперь передо мною врата неба, которые прежде были заперты крепчайшими засовами и не давали мне переступить порог. Затем я оделся, подошел к порогу синагоги и простерся на нем, причем привратник поддерживал мою голову. И вот все выходящие из синагоги стали переступать через меня… Когда все кончилось и никого уже не оставалось, кто был все время около меня, я вернулся домой».
То, чего так долго дожидались руководители общины, свершилось. В общине опять царил мир и порядок. Блудный сын вернулся, раскаялся и больше никогда не будет смущать умы прихожан.
Долготерпение раввинов было вознаграждено удавшейся на славу церемонией в синагоге. Они испытывали удовлетворение и оттого, что их расчет, как сломить отступника, достиг цели.
А в это же самое время Уриэль Дакоста писал свои последние строки, изливая весь гнев наболевшей души на своих преследователей и ненавистников. В полных горечи страстных словах он клеймил «преступнейших из смертных и отцов всяческой лжи» за то, что они стремятся лишить людей возможности разумно рассуждать, за то, что они пытаются погасить свет разума, оставив человечество навечно в царстве невежества и тьмы. Торжествующим победу раввинам он бросал в лицо слова о правоте своего дела, ибо верил в то, что истина не в богословских трактатах, утверждающих божественный характер религии, а, напротив, в критическом анализе религиозных учений, в выявлении земного характера всякой религии.
Когда была дописана последняя строчка печальной исповеди Уриэля Дакосты, он ушел из жизни. Ушел потому, что не мог смириться с ложью и ханжеством, с невежеством и мракобесием мира, в котором ему довелось жить.
Раввины рано торжествовали. Последнее слово осталось за ним.
Время действия — XVII век.
Место действия — Амстердам и Гаага.
Кажется, это было совсем недавно. Здесь, в Амстердаме, городе каналов и мостов, старых домов с узкими фасадами и, конечно, обилия цветов, неповторимых в своем разнообразии.
Спиноза хорошо помнил, как это было, хотя ему тогда не исполнилось еще и девяти лет. Сейчас шестнадцать лет спустя, он настолько ясно и отчетливо увидел перед глазами поразившую его некогда картину, словно она вновь повторилась.
В памяти всплыли сгорбленная фигура седовласого человека, закутанного в черный плащ, его усталое лицо с потухшими глазами и беззащитным взглядом. Он шел по улице, защищая голову от камней, которыми осыпали его мальчишки. Шел молча. И только тогда, когда камень со свистом пролетал в опасной близи от него, он оборачивался, бросая укоризненный взгляд на того, кто бросил его, и так же молча продолжал свой путь.
Звали человека Уриэль Дакоста. Говорили, что он безбожник, отступник от веры предков, дерзкий еретик и отщепенец, который был осужден еврейской общиной, а потому ему не должно было быть места среди людей.
Но почему-то у восьмилетнего Баруха Спинозы он вызывал сочувствие. И тем, как он смотрел на окружающих глазами, полными печали, не прося для себя снисхождения, и тем, как с достоинством сносил оскорбления, не вступая ни с кем в словопрения, не укоряя никого.
Откуда было знать ему, Баруху Спинозе, ученику еврейского религиозного училища «Эц-хаим», что шестнадцать лет спустя, 27 июля 1656 года, в той же синагоге Бет-Яков, в которой раввины предали проклятью Уриэля Дакосту, они предадут анафеме и его. Откуда ему было знать, что в синагоге вновь вспыхнут черные свечи и кантор произнесет слова отлучения: «По произволению ангелов и приговору святых мы отлучаем, изгоняем и предаем осуждению и проклятию Баруха Спинозу… Да будет он проклят и днем и ночью. Да будет проклят, когда ложится и когда встает от сна. Да будет проклят при выходе и при входе! Да не простит ему господь бог, да разразятся его гнев и его мщение над человеком сим и да тяготят над ним все проклятья, написанные в книге законов. Да сотрет господь бог имя его под небом и да предаст его злу, отделив от всех колен израилевых, со всеми небесными проклятиями, написанными в книге законов… Предупреждаем вас, что никто не должен говорить с ним ни устно, ни письменно, ни оказывать ему какую-либо услугу, ни проживать с ним под одной кровлей, ни стоять от него ближе чем на четыре локтя, ни читать ничего им составленного или написанного…»
Все было так, как и при отлучении Уриэля Дакосты. Кроме одного. В синагоге не было того, кто отлучался от общины. Не было Баруха Спинозы. Он просто не придал значения брошенному ему вызову и не соизволил откликнуться на требование раввинов. Более того, он написал им письмо, в котором выражал благодарность за их решение отлучить его от еврейской общины, ибо, по словам Спинозы, это совпало с его желанием.
Такого они не ожидали. В растерянности провели в синагоге процедуру отлучения, но чего она стоила, если человек, преданный анафеме, отсутствовал при публичном осуждении.
А Спинозу все это словно не касалось. Он не испытывал, подобно Дакосте, тяжелых переживаний, был весел, как всегда, остроумен и язвителен. Что же касается отлучения, он относился к нему равнодушно: мало ли что взбредет в голову этим раввинам. И это больше всего бесило тех, кто взялся судить его за ересь и богохульство.